Александр Воронель: Два сценария

По странному совпадению книга Александра Солженицына “Двести лет вместе” вышла в Москве почти одновременно с открытием Еврейского музея в Берлине, который был торжественно представлен в печати как “Две тысячи лет еврейской жизни в Германии” и неожиданно оказался самым посещаемым музеем в городе. Я не уверен, что до конца понимаю смысл этого повышенного интереса с немецкой стороны. Возможно, для молодого поколения немцев евреи превратились в экзотический объект, который по уже неясным для них причинам так странно повлиял на их собственный образ в глазах других народов. Почти никто из них не видел живых евреев, а если и встречал, не смог бы отличить от остальных. В чем там было дело?

В какой-то мере музей на такой запрос отвечает. Там представлены факты и сценки из жизни евреев в Германии III века, VIII века, XIII века, XVIII…

До XX века мы с женой не добрались не потому, что не хватило времени. Во всех этих веках история еврейского поселения начиналась и кончалась одинаково. Немецкий педантизм не позволяет перекраивать историю, как это общепринято в России, и потому германо-еврейская ситуация выглядит безнадежно мрачной. Конец всей экспозиции кончается сценами Катастрофы, которые мы уже не захотели видеть.

Немецкие государи и епископы регулярно приглашали и поощряли евреев, как только им приходило в голову увеличить свой доход за счет торговли или какого-нибудь нового предприятия. Спустя два-три поколения под давлением народного гнева они их изгоняли, ограбив и перебив какую-то часть на месте. Причины недовольства населения были не всегда основательны, но всегда непреоборимы. Скажем, при эпидемии чумы евреи, может быть, и не были виноваты, но что-то же делать было надо… В другом случае герцог, не знающий, как подойти к освоению соляного месторождения (или серебряных рудников), приглашает знающих евреев — они налаживают ему солеварное дело (или чеканку монеты), герцог сгоняет туда своих крепостных, и у него появляются деньги. Евреи, конечно, богатеют, герцог тоже. Он нанимает на эти деньги больше солдат, и они гонят туда еще и еще крестьян, сгоняя их с земли. Крестьянам это не нравится. Через некоторое время чаша терпения народа переполняется, и он, вместо того чтобы обратить внимание на своего герцога, который остается вне народного поля зрения, сосредоточивается на евреях, которые у всех на виду. Герцог, выбирая из двух зол меньшее, со вздохом предпочитает отыграться на них же. Солеваренное производство, однажды начатое евреями, остается в наследство грядущим немецким поколениям, а евреи (кто остался жив после сопровождающих драматических событий) отправляются искать по свету новую точку приложения.

При сравнении с книгой Солженицына мы видим, что сценарий германо-еврейских отношений всегда отличался от русско-еврейского варианта. Во-первых, евреев в Россию никто не приглашал — они были коренным населением Польши, ко времени прихода русских прожившим там уже 300 лет. Российское правительство, присоединив Польшу, так или иначе вынуждено было с этим считаться. Во-вторых, в России, по-видимому, никто (кроме Екатерины II, чье немецкое происхождение подсказывало ей обрисованную выше схему отношений) не возлагал каких бы то ни было экономических надежд на евреев. Как сказала при случае кроткая Елизавета Петровна: “От врагов Христовых не надобно интересной выгоды”. В течение почти ста лет все российские правительства старались всячески ограничить, если не полностью приостановить экономическую инициативу евреев и в этом были солидарны с большинством населения империи.

Не нужно припутывать к этому антисемитизм. Был он, или его не было, российская имперская политика была прежде всего политикой самосохранения. Феодально-бюрократический характер внутреннего устройства России законно противился чрезмерной коммерческой активности выходцев из Польши, свободно оперировавших рыночными категориями.

Вероятно, нежданный (и судьбоносный для нас всех) взрыв тяги к светскому образованию, который позже обнаружился среди евреев в годы правления Александра II, как раз и произошел от того, что в предшествовавшие годы еврейской рыночной стихии был поставлен почти непреодолимый барьер и светское образование стало тем единственным путем, который мог дать множеству грамотных евреев почтенное (согласное с их глубинными представлениями) занятие, ставившее их в положение конкурентоспособности с остальным населением.

Вообще, Российское государство до самого конца XIX века в евреях не нуждалось еще и потому, что для выполнения тех технических функций, на которые германские государи столетиями раньше приглашали евреев, оно щедро набирало уже далеко продвинутых европейских (германских, в частности) специалистов. И русский народ согласно отвечал на это массовой ненавистью к немцам (“Он в землю немца Фогеля, живого, закопал”. Н. Некрасов).

Со второй половины XIX века Россия осторожно модернизуется и все глубже вовлекается в европейскую рыночную систему. И только тут опять начинает разыгрываться германо-еврейский сценарий: российское феодальное государство заигрывает с еврейским капиталом, а российские феодальные отношения позволяют ему расплачиваться только подневольным трудом своих безгласных подданных:

Прямо дороженька: насыпи узкие,

Столбики, рельсы, мосты.

А по бокам-то все косточки русские…

Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?

Ванечка, конечно, не знает, но Некрасов-то знает, что без этих косточек не было бы у него железной дороги, потому что именно так, на костях, а не иначе построены российские города, российские железные дороги и российские атомные электростанции. Так, по крайней мере начиная с Петра I, движется в России прогресс. И призванные строить железные дороги богатые евреи, с которыми Некрасов в клубе регулярно играл в карты, были тут не более чем инструментом в руках правительства, проводившего модернизацию страны и государства.

Описывая русскую историю в своем двухтомнике, А. Солженицын избегает вопроса о ее субъекте. До 1917 года таким субъектом ему виделась, очевидно, Российская империя, в которой живые евреи были достаточно периферийным, часто раздражающим объектом. Именно эта государственническая позиция Солженицына и определяла его симпатии в истории этого периода. Но уже в тексте второго тома он занимает позицию скорее диссидентскую по отношению к новой большевистской власти, и тогда русский народ в его трактовке, русская аристократия, русская интеллигенция, а потом уже и крестьянство оказываются пассивными жертвами неназванных демонических безнациональных сил: “Нет, власть тогда была не еврейская, нет. Власть была интернациональная”. При этом, однако, Солженицын старается соблюсти некий баланс именно по отношению к евреям, упоминая еврейское содействие либо противодействие этим странным, неидентифицированным силам. Но у него так ни разу и не всплыла какая-нибудь русская общественная группа (кроме большевиков), которая бы активно действовала в истории и сознательно предложила евреям какую бы то ни было форму сотрудничества. Он признает, что и белое движение оказалось тут не на высоте общей задачи, несмотря на то, что находились евреи, готовые горячо его поддержать.

Странные эти призрачные силы, которые Солженицын не называет, действуют на протяжении всей русской истории, присутствуют в России и сегодня, но с трудом поддаются идентификации, тем более в этнических терминах, которые избрал для себя автор. Представление о существовании таких сил происходит от варварского экстремизма, характерного для российской политической жизни на протяжении многих столетий (“…в комиссарах взрыв самодержавья, взрывы революции — в царях”. М. Волошин). Н. Бердяев приписывал такую особенность российской истории неразвитости гражданского сознания в России, которое не ограничено устоявшимися бытовыми нормами. Отсутствием общественной привычки поверять любое решение трезвым рациональным анализом. Недостатком чувства меры, в конце концов.

Разумеется, ничего мистического в этой особенности нет, но среди сотен миллионов людей разных культурных уровней и стилей, живущих на удалении тысяч километров друг от друга, единого чувства меры и быть не может, так что, пока существует слишком жестко связанное целое под названием Россия, будет существовать и дискомфорт от жесткой единой меры, навязанной из центра. Это целое обладает инерцией несравнимо более весомой, чем все возможные намерения или теоретические построения идеологизированных групп. И мера модернизации, запланированная в центре, всегда будет непосильной для одних (для большинства) и смехотворно недостаточной для других (немногих).

Во втором томе своего “200 лет вместе” Солженицын как будто готов поставить вопрос и шире: а зачем нужен самый этот прогресс, если он оплачен такой тяжелой ценой? Тем более что в наше время впору уже усомниться и в пользе прогресса. Особенно если значительное большинство российского населения к нему не очень-то стремится (и раньше, и сейчас).

На такой вопрос нет однозначного ответа. Мы не вольны выбирать время, в котором нам приходится жить, и на самом деле не знаем, в какой мере устроила бы нас жизнь в прошлые эпохи. Если бы советская власть не нашла в массе евреев замену своей изгнанной национальной интеллигенции в первые десятилетия после гражданской войны и еврейская молодежь не откликнулась бы на этот призыв с энтузиазмом, разруха бы не скоро кончилась и СССР не стал бы мировой державой, способной противостоять Германии. Однако Солженицын как патриот-консерватор старается избежать такой прямой постановки вопроса, потому что это означало бы с его стороны признание ценности многих реальных успехов советской власти. Поэтому, дойдя в своей истории до сегодняшнего дня, Солженицын теряется в подробностях и не может ясно сформулировать, чего же в самом деле он от евреев хочет.

В отличие от Солженицына, царские чиновники, как и большевистские вожди, напротив, хорошо знали, что они хотят плодов прогресса в виде военной и технической мощи без его горьких корней в виде всеобщих прав и демократической неразберихи. Для этого и тем, и другим всегда нужны были евреи, как и многочисленные иностранные спецы. Никколо Макиавелли в XVII веке советовал cвоему государю в таком случае пригласить способного управляющего, наделить его неограниченными полномочиями, всячески поощряя не щадить ни собственности, ни жизни граждан, а по достижении желаемой цели всенародно демонстративно казнить его за тиранство.

Петр Первый в своей борьбе за российский прогресс такого коварства еще не планировал, но зато его лихие соратники в ходе борьбы за власть сами позаботились, чтобы после его кончины никто из них не остался на поверхности. Сталин же, прямо следуя советам мудрого итальянца, неуклонно и виртуозно использовал для своей и государственной пользы и способных евреев, и всеобщее раздражение против них. Всякий лояльный российский гражданин, что бы он об этом ни думал, уже самой своей лояльностью подтверждал конструктивность такого подхода.

Если бы я жил в России и был лояльным российским гражданином, я безусловно был бы за прогресс, хочет этого большинство населения или не хочет — народ ведь, в сущности, никогда не знает, чего он хочет. И вот в этом-то прирожденном экстремизме (или, как он думает, моральной глухоте) Солженицын евреев и винит, хотя сами способы достижения прогресса в России всегда определяли, конечно, не они.

Сегодня можно этот вопрос и иначе поставить: зная свою деятельную натуру, я отказываюсь преодолевать российскую историческую инерцию и выпадаю из русской проблематики, покидая не только самое родину, но и ее альтернативы. К этому, собственно, и сводится сущность сионистского проекта, освобождающего еврея от груза имперских проблем. Проблемы великих империй требуют человека целиком, отнимают индивидуальную совесть, и, вмешавшись в судьбы России, человек становится рабом имперской судьбы (“На всех стихиях человек — тиран, предатель или узник”. А. Пушкин).

35 лет назад я был в лагере резервной армейской службы в Баку и сдружился там с грузином старшего возраста — специалистом-чаеведом. Во время войны он был разжалован из офицеров в рядовые за избиение солдата-новичка. Глядя на этого мягкого, интеллигентного человека с аристократическими манерами, я никак не мог представить его избивающим несчастного юношу.

Однако дело было так. Сталин подписал указ по войскам ПВО, запрещавший им под страхом расстрела прятаться в блиндажах при атаках с воздуха. Они были обязаны вести непрерывный огонь по самолетам-бомбардировщикам дальнего следования, не отвечая штурмовикам и, таким образом, не считаясь с собственной безопасностью. Новичок струсил во время прямой атаки немецких штурмовиков на батарею и в истерике забился под койку в блиндаже.

Командир должен был расстрелять его на месте или отдать под трибунал. Мой интеллигентный приятель пожалел сопляка и, силой вытащив его из-под койки, пинками выгнал на боевую позицию. Доброжелательный политрук написал на него донос, представив инцидент как избиение…

Командир мог застрелить солдата, но не имел права ударить. Поскольку я слышал эту историю от самого командира, я, конечно, не знаю многих подробностей: был ли у солдата расквашен нос, сколько синяков понадобилось, чтобы вернуть его на боевой пост, наслаждался ли политрук возможностью нагадить чистоплюю-аристократу, который не пожелал марать руки убийством мальчишки, или, может быть, хотел подвести под монастырь грузина. А может быть, политрук просто высоко оценивал вероятность доноса со стороны кого-нибудь другого на их батарее, который осветил бы разом и гнилой либерализм командира, и преступное, политически близорукое попустительство политрука.

Но суть имперской морали здесь прозрачна: законы были составлены так, чтобы не оставить места ни милосердию, ни справедливости. На том и строятся великие державы, ставя перед “своими” евреями вечный выбор — “тиран, предатель или узник”. Но сегодня им уже труднее ссылаться на недостаток исторического опыта…