Размышления над Февральской революцией Глава 1. ПРИРОДА БЕСКРОВНОЙ (23-27 февраля 1917)

Три монархиста, порешившие Распутина для спасения короны и династии, вступили уверенными ногами на ту зыбь, которою так часто обманывает нас историческая видимость: последствия наших самых несомненных действий вдруг проявляются противоположны нашим ожиданиям. Казалось, худшие ненавистники российской монархии не могли бы в казнь ей придумать язвы такой броской, как фигура Распутина. Такого изобретательного сочетания, чтоб именно русский мужик позорил именно православную монархию и именно в форме святости. Читающая публика и нечитающий народ по-своему были разбережены клеветой о троне и даже об ИЗМЕНЕ трона.
Но стерев эту язву — только дали неуклонный ход дальнейшему разрушению. Убийство, как действие предметное, было замечено куда шире того круга, который считался общественным мнением, — среди рабочих, солдат и даже крестьян. А участие в убийстве двух членов династии толкало на вывод, что слухи о Распутине и царице верны, что вот даже великие князья вынуждены мстить за честь Государя. А безнаказанность убийц была очень замечена и обернулась тёмным истолкованием: либо о полной правоте убийц, либо что наверху правды не сыщешь, и вот государевы родственники убили единственного мужика, какому удалось туда пробраться. Так убийство Распутина оказалось не жестом, охраняющим монархию, но первым выстрелом революции, первым реальным шагом революции — наряду с земгоровскими съездами в тех же днях декабря. Распутина не стало, а недовольство брызжело — и значит на кого теперь, если не на царя?
А ещё было то, как будто не крупное, последствие убийства, что Верховный Главнокомандующий российскими имперскими силами покинул Действующую Армию на девять недель. (Так сбылось и расчётливое предсказание тобольского чудотворца, что без него династия погибнет: от смерти его и до этой гибели только и протянулись десять недель.)
Все рядовые жизненные случайности, попав под усиленное историческое внимание, начинают потом казаться роковыми. Не было никакой связи между семейным решением об этой поездке в Ставку и хлебными беспорядками в Петрограде, начавшимися точно на следующий день. (Разве только малая та, что, не слишком бы погрузясь в скорбь императрицы и больше внимания уделя государственным занятиям, например работе с Риттихом, монарх мог бы за два месяца предупредить эти хлебные перебои.) Не было и связи с микробами кори, уже нашедшими горла царских детей, — однако, уехавши в Ставку с отцом, Алексей заболел бы в Могилёве, а не в Царском, и ото всего того сильно бы переменилось расположение привязанностей и беспокойств, открывая возможности иного хода российских событий.
Рассмотрение исторических вариантов иногда позволяло бы нам лучше охватить смысл происшедшего. Художники могли бы пытаться в развилках истории, с мерой доступной им убедительности, продвигаться также и по тропам, не выбранным историей, углубляя наше понимание событий повествованием с вариантным сюжетом. Но учёные запретили нам conditionalis в рассказах о прошлом, и мы не будем задаваться вопросом, что было бы, если бы Государь задержался в Царском Селе на 23 и 24 февраля. Единственно: что тогда Протопопов не мог бы так долго и с такой лёгкостью морочить Государя о событиях, и какие бы решения ни были бы приняты — они лежали бы прямо на царских плечах.
Но нет, почти в те часы, когда начинали бить хлебные лавки на Петербургской стороне, царь уехал из-под твёрдого крыла царицы — беззащитным перед самым ответственным решением своей и российской жизни.
И к тем же дням, так же роково, возвратился в Ставку больной расслабленный генерал Алексеев, сменив огневого генерала Гурко.
И наконец, почему не дошли до Государя три отчаянных телеграммы императрицы 27 февраля, кем перехвачены? Те перехватчики, лишившие Государя знания в самый опасный день, может быть больше склонили судьбу России, чем целый красный корпус в Гражданскую войну.
А сколько-нибудь внимательно вдумываясь бы в состояние столицы, никак нельзя бы остаться в январские и февральские недели беспечным. Никак бы не отговориться, что Февральская революция грянула неожиданно. О созревании революционной обстановки недремлющее Охранное отделение доносило и своевременно, и в полноте, — доносило больше, чем правительство способно было усвоить и принять к решению. Правительственным кругам отлично было известно бедоносное состояние петроградского гарнизона, неразумно обременённого полутора сотнями тысяч солдат, призванных без надобности раньше времени, всё ещё не вооружённых, не обученных и даже не обучаемых, немыслимо густо скопленных в неподходящей для того столице, подверженных томлению, бездеятельности, разложению и прислушиванию к революционной агитации. Про дивизию, в 1915 году целиком набранную из петроградских жителей, на фронте была шутка: «санкт-петербургское беговое общество». А гвардия, в японскую войну вся целиком простоявшая в Петрограде и удержавшая его в 1905 г. от революции, теперь была на две трети уже перемолота на самых гиблых направлениях фронта. Не новостью было для правительства и забастовочное движение на заводах, уже второй год подкрепляемое неопознанными деньгами для анонимных забастовочных комитетов и не перехваченными агитаторами. На революционную агитацию десятилетиями смотрело правительство Николая II как на неизбежно текущее, необоримое, да уже и привычное, зло. Никогда в эти десятилетия правительство не задалось создать свою противоположную агитацию в народе, разъяснение и внедрение сильных мыслей в защиту строя. Да не только рабочим, да не только скученным тёмным солдатам-крестьянам правительство, через никогда не созданный пропагандный аппарат, никогда не пыталось ничего разъяснить, — но даже весь офицерский корпус зачем-то оберегало девственно-невежественным в государственном мышлении. Вопреки шумным обвинениям либеральной общественности, правительство крайне вяло поддерживало и правые организации, и правые газеты, — и такие рыцари монархии, как Лев Тихомиров, захиревали в безвестности и бессилии. И не вырастали другие.
Правда: и революционеры были готовы к этой удивительной революции не намного больше правительства. Десятилетиями наши революционные партии готовили только революцию и революцию. Но, сильно раздробленные после неудач 1906 года, затем сбитые восстановлением российской жизни при Столыпине, затем взлётом патриотизма в 1914 году, — они к 1917 оказались ни в чём не готовы и почти не сыграли роли даже в подготовке революционного настроения (только будоражили забастовки) — это всё сделали не социалистические лозунги, а Государственная Дума, это её речи перевозбудили общество и подготовили к революции. А явилась революция как стихийное движение запасных батальонов, где и не было регулярных тайных солдатских организаций. В совершении революции ни одна из революционных партий не проявила себя, и ни единый революционер не был ранен или оцарапан в уличных боях — но с тем большей энергией они кинулись захватывать добычу, власть в первые же сутки и вгонять совершившееся в свою идеологию. Чхеидзе, Скобелев и Керенский возглавили Совет не как лидеры своих партий (они были даже случайны в них), но как левые депутаты Думы. Так революция началась без революционеров.
Всё было подготовлено без сокрытий, по наружности, а правительство бездеятельно мирилось с открытыми поношениями себя в прессе — это в военное время! — и с открытыми злобными атаками радикалов в Думе и вне её. Ни одна газета не была ни на день закрыта. Милюков с думской трибуны клеветнически обвинил императрицу и премьер-министра в государственной измене, — его даже не исключили с одного думского заседания, не то чтоб там как-то преследовать. Декабрьские съезды Земгора провозглашали резолюции о той же измене правительства и свержении его, — и ни один участник не был задержан даже на полчаса. И вся эта ложь, как хлопья сажи, медленно кружилась и опускалась, и опускалась на народное сознание, наслаивалась на нём — вместе с тёмными «распутинскими» слухами — из тех же сфер великосветья и образованности.
Чего нельзя было даже пропискнуть в России до Семнадцатого года — теперь мы можем прохрипеть устало: что российское правительство почти не боролось за своё существование против подрывных действий.
В февральские дни агитаторы камнями и угрозами насильственно гнали в забастовку рабочих оборонных заводов — это во время войны! — и задержано было их десятка два, но ни один не только не расстрелян — даже не предан суду — да даже через несколько часов все отпущены на волю, агитировать и дальше. (Доклад начальника департамента полиции Васильева, что в ночь на 26 е он успешно арестовал 140 зачинщиков, — чиновная ложь, только революция потом раздувала это донесение. Арестовали — 5 большевиков, петербургский комитет, среди них сестру Ленина Анну Елизарову и вскоре знаменитого Подвойского.)
Хлеб? Но теперь-то мы понимаем, что сама по себе хлебная петля не была так туга, чтоб задушить Петроград, ни тем более Россию. Не только голод, а даже подлинный недостаток хлеба в Петрограде в те дни ещё не начинался. По нынешним представлениям — какой же это был голод, если достоялся в очереди и бери этого хлеба, сколько в руки возьмёшь? А на многих заводах администрация вела снабжение продуктами сама — там и очередей хлебных не знали. А уж гарнизон-то вовсе не испытывал недостатка в хлебе. А решил всё дело он.
Такие ли перебои в хлебе ещё узнает вся Россия и тот же Петроград — и стерпят? Теперь-то мы знаем, что этот же самый город в войне против этой же самой Германии безропотно согласился жить — не одну неделю, но год — не на два фунта хлеба в день, а на треть фунта — и без всех остальных продуктов, широко доступных в феврале Семнадцатого, и никакая революция не шевельнулась. А в 1931 и города хлебородного Юга жили и жили на полфунта, без всякой войны! — и тоже сошло. Теперь-то мы знаем, что никакой голод не вызывает революции, если поддерживается национальный подъём или чекистский террор, или то и другое вместе. Но в феврале 1917 не было ни того, ни другого — и хлеб подай! Тогда были другие представления о сытости и голоде.
Для зарождения паники нужен только критический минимум слухов — а их сошлось больше. Одним только слухом, что будут продавать по фунту в день на человека, рабочие окраины были сотрясены больше, чем всей предыдущей революционной пропагандой партий. (Установлено, что часть петроградских пекарей продавала муку в уезд, где она дороже, — а немало петроградских пекарей вскоре станет большевиками.) И снимались на стачку даже такие заводы, где своя выпечка хлеба была поставлена безукоризненно.
Разрушительный толчок от слухов может произойти при всяком правительстве, во всяком месте страны. Но только слабое правительство от него падает. (Много слухов возникало и в советско-германскую войну, но при неуклонности власти ничто не сотряслось.) Российское правительство ни силою властных действий, ни психологически не управляло столичным населением.
Да в последние месяцы оно уже не верило и само себе и не верило ни в одно из своих действий, тем более в дни самих событий не соображало ни срочности, ни важности, ни возможности своих мер. Телефонная станция под правительственной защитой все часы революции обслуживала город, Думу и революционеров! — и не только не умели узнать их намерения, но даже не догадывались отключить их и разобщить. Наступала ночь — революционные силы расходились по домам, а власти и не пытались действовать энергично — но передыхали ночь в робкой надежде, что с утра этот кошмар не повторится. От прежней костенеющей самоуверенности они впали в лихорадочную неуверенность. Сперва волнения всё казались несерьёзными, улягутся сами — и вдруг бесконтрольно перескользнули в революцию.
Революция — это хаос с невидимым стержнем. Она может победить и никем не управляемая.
По донесениям Хабалова, Протопопова и Беляева в Ставке долго нельзя было угадать, что власти лишились средств подавления, а казаки изменили правительству. В Волынском батальоне, где всё и началось, офицеры даже не были переведены на казарменное положение, ночевали дома, патроны солдатам выдавались без них. А начался бунт — волынским офицерам даже не велели остановить свой батальон. Вечером 27 февраля, когда Таврический остался обнажён, беззащитен, — Хабалов, имея силы, не пытался овладеть им, а обсуждал, не пробиваться ли в Царское Село, куда он вообще мог выйти свободно. (За все дни он проявил находчивость один только раз: когда, уже арестованного, его привезли в Таврический, он сказался чужим именем, казачьим генералом в отпуску, и был поначалу отпущен. Единственная такая изобретательность, кроме ещё митрополита Питирима.)
Охранный расчёт требовал для Петрограда 60 тысяч верных правительственных сил. В февральские дни полицейские силы вместе с учебными командами запасных батальонов и изменившими казаками составляли всего 12 тысяч — а по сути боеспособными только и оказались полиция (всего 3500) и жандармерия, они и защищали режим, не желавший себя защищать. Но полиция была не только малочисленна, а и плохо вооружена: только револьверы и шашки, ни даже винтовок, ни скорострельного оружия, ни взрывчатых или дымовых средств. (Сперва напуганная молва, затем безответственная февральская пресса сколотили легенду, будто полиция была переодета в солдат и вооружена пулемётами, и расстреливала ими толпу с чердаков. Но такая стрельба, в военном отношении и бессмысленная, нигде никем в Петрограде не велась, и ни один такой пост и ни один пулемёт не были обнаружены за все дни, а полиция и вовсе пулемётов не имела и не обучена была из них стрелять — это всё помнилось толпе от беспорядочной собственной стрельбы и рикошетов — и так слепилась неразборчивая сплетня.)
Но не было у власти и притока добровольцев, добровольных защитников, это очень характерно. Кроме полковника Кутепова, нескольких офицеров-московцев, самокатного батальона и кроме невольных жертв мятежа- никто в Петрограде не отличился защитой трона, а тем более не имел успеха. (А в Москве ещё хуже.) Молодёжь из военных училищ? — её не позвали на помощь (и дальше штаб округа спешил растелефонировать приказы на сдачу всем офицерам и юнкерам, кто и хотел бы сопротивляться). Не позвали на помощь — но, заметим, училища и не ринулись сами, как бессмертный толедский Альказар 1936 года. В феврале 1917 никто у нас не пытался устроить русский Альказар — ни в Петропавловке, ни в Адмиралтействе и ни в каком училище. В Николаевском — было движение, но не развилось (в Павловском — ещё слабей).
А монархические организации? — да не было их серьёзных, а тем более способных к оружию: они и перьями-то не справлялись, куда оружие. А Союз русского народа? Да всё дуто, ничего не существовало. Но — обласканцы трона, но столпы его, но та чиновная пирамида, какая сверкала в государственном Петербурге, — что ж они? почему не повалили защитной когортой? стары сами, так твёрдо воспитанные дети их? Э-ге, лови воздух, они все умели только брать. Ни один человек из свиты, из Двора, из правительства, из Сената, из столбовых князей и жалованных графов, и никто из их золотых сынков, — не появился оказать личное сопротивление, не рискнул своею жизнью. Вся царская администрация и весь высший слой аристократии в февральские дни сдавались как кролики — и этим-то и была вздута ложная картина единого революционного восторга России. (Не единственный ли из чинов генерал Баранов оказал сопротивление при СВОЁМ аресте? — так это особо и было отмечено «Известиями Совета рабочих депутатов».)
Монархисты в эмиграции потом десятилетиями твердили, что все предали несчастного Государя и он остался один как перст. Но прежде-то всего и предали монархисты: все сподряд великие князья, истерический Пуришкевич, фонтанирующий Шульгин, сбежавшие в подполье Марков и Замысловский, да и газета-оборотень «Новое время». Даже осуждения перевороту — из них не высказал открыто никто.
Но чего ж тогда, правда, стоила эта власть, если никто не пытался её защищать?
До нынешних лет в русской эмиграции сохранена и даже развита легитимистская аргументация, что наш благочестивый император в те дни был обставлен ничтожными людьми и изменниками. Да, так. Но: и не его ли это главная вина? Кто ж эти все ничтожества избрал и назначил, если не он сам? На что ж употребил он 22 года своей безраздельной власти? Как же можно было с такой поразительно последовательной слепотой — на все государственные и военные посты изыскивать только худших и только ненадёжных? Именно этих всех изменников — избрать и возвысить? Совместная серия таких назначений не может быть случайностью. За крушение корабля — кто отвечает больше капитана?
Откуда эта невообразимая растерянность и непригодность всех министров и всех высших военачальников? Почему в эти испытательные недели России назначен премьер-министром — силком, против разума и воли — отрекающийся от власти неумелый вялый князь Голицын? А военным министром — канцелярский грызун Беляев? (Потому что оба очаровали императрицу помощью по дамским комитетам.) Почему главная площадка власти — министерство внутренних дел отдана психопатическому болтуну, лгуну, истерику и трусу Протопопову, обезумевшему от этой власти? На петроградский гарнизон, и без того уродливый, бессмысленный, — откуда и зачем вытащили генерала Хабалова, полудремлющее бревно, бездарного, безвольного, глупого? Почему при остром напряжении с хлебом в столице — его распределение поручено безликому безответственному Вейсу?
А столичная полиция — новичку из Варшавы? Сказать, что только с петроградским военачальником ошиблись, — так и в Москву был назначен такой же ничтожный Мрозовский. И по другим местам империи были не лучше того командующие округами (Сандецкий, Куропаткин) и губернаторы. Но и штабом Верховного и всеми фронтами командовали и не самые талантливые и даже не самые преданные своему монарху. (Только на флоты незадолго стали блистательные Колчак и Непенин, два самых молодых адмирала Европы, — но и то оказался второй упоён освобожденческими идеями.) И надо же иметь особый противодар выбора людей, чтобы генералом для решающих действий в решающие дни послать Иудовича Иванова, за десятки императорских обедов не разглядев его негодности. Противодар — притягивать к себе ничтожества и держаться за них. (Как и к началу страшной Мировой войны царь застигнут был со своими избранцами — легковесным Сазоновым, пустоголовым Сухомлиновым, которые и вогнали Россию в войну.)
Люди всевозможных качеств никогда не переводятся в огромной стране. Но в иные смутные периоды — лучшим закрываются пути к выдвижению.
Всякий народ вправе ожидать от своего правительства СИЛЫ — а иначе зачем и правительство?
К началу 1917 года российская монархия сохранялась ещё в огромной материальной силе, при неисчислимых достояниях страны. И к ведению войны: уже развившаяся военная промышленность, ещё небывалая концентрация на фронте отличного вооружения, всё ж ещё не домолоченный кадровый офицерский состав и — ещё никогда не отказавшиеся воевать миллионы солдат. И — для сохранения внутреннего порядка: образ царя твёрдо стоял в понятии крестьянской России, а для подавления городских волнений не составляло труда найти войска.
Трон подался не материально, материального боя он даже не начинал. Физическая мощь, какая была в руках царя, не была испробована против революции. В 1905 на Пресне подавили восстание более явное — а в Петрограде теперь просто не защищались. Мельгунов правильно пишет: «Успех революции, как показал весь исторический опыт, всегда зависит не столько от силы взрыва, сколько от слабости сопротивления». Ещё в XIX веке все авторитеты признали, что всякие уличные революции после 1848 года — кончились, эпоха городских восстаний миновала, современное вооружение государств не даёт возможностей толпе выигрывать уличные бои. У власти — телеграф, телефон, железные дороги, пулемёты, артиллерия, броневые автомобили — их можно обслуживать небольшими отрядами верных правительству людей, не вводя в бой крупные войсковые части. Время уличных баррикад как будто навсегда миновало. Но власти в февральском Петрограде действовали вопреки всякому здравому смыслу и законам тактики: не использовали своего контроля над телефоном и телеграфом, не использовали преимуществ ни в каком виде оружия, а свои малые силы не держали в кулаке, но разбросали беззащитно по городу.
Не материально подался трон — гораздо раньше подался дух, и его и правительства. Российское правительство в феврале Семнадцатого не проявило силы ни на тонкий детский мускул, оно вело себя слабее мыши. Февральская революция была проиграна со стороны власти ещё до начала самой революции. Тут была и ушибленность Пятым годом, несчастным 9-м января. Государь никогда не мог себе простить того злосчастного кровопролития. Больше всего теперь он опасался применить военную силу против своего народа прежде и больше нужды. Да ещё во время войны! — и пролить кровь на улицах! Ещё в майский противонемецкий погром в 1915 в Москве приказано было полиции: ни в коем случае не применять оружия против народа. И хотя эта тактика тогда же показала полную беспомощность власти и всесилие стихии — запрещение действовать против толпы оружием сохранилось и до февральских петроградских дней. И в той же беспомощности снова оказались силы власти.
Все предварительные распоряжения столичным начальникам и все решения самих этих дней выводились Государем из отменного чувства миролюбия, очень славного Для христианина, но пагубного для правителя великой державы. Оттого с такой лёгкостью и БЕСКРОВНОСТЬЮ (впрочем, в Петрограде несколько сот, а по Союзу городов — и до 1500 убитых, раненых и сошедших с ума, и 4000 арестованных новою властью) удалась Февральская революция — и, о, как ещё отдастся нам эта лёгкость и это миролюбие! (И посегодня отдалось ещё не всё.)
Династия покончила с собой, чтобы не вызвать кровопролития или, упаси Бог, гражданской войны.
И вызвала — худшую, дольшую, но уже без собирающего тронного знамени.